Эдуард Стрельцов сыграл в большом футболе неполных девять сезонов (когда всевозможных матчей проводилось гораздо меньше, чем сейчас). Но со 142 забитыми мячами он и по сегодня делит восьмую-девятую строчки сверху в почетном списке членов «Клуба Григория Федотова». В 1958 году этот блестящий футболист, тогда двадцатилетний парень, был осужден на длительный срок лишения свободы. Во многом это явилось следствием излишней сенсационности, приданной делу: случившееся со Стрельцовым должно было послужить «суровым уроком» для других. И в то время, и до сих пор о происшедшем ходило и ходит немало толков и вовсе небылиц. Минувшим летом грозному в недавнем прошлом форварду, человеку нелегкой судьбы, исполнилось 50 лет. В составе сборной команды ветеранов Москвы он сыграл в разных городах страны в нескольких матчах. И как сыграл! Болельщики, как и прежде, валили на стадион — «смотреть на Стрельца».
Когда впервые зашел у нас разговор о книге, в которой бы он мог с моей посильной помощью рассказать о себе, Эдуард Стрельцов сказал совершенно неожиданно для меня: «Да напиши всю правду, как было на самом деле, сразу бы Нобелевскую премию дали!..»
Тогда нам книгу не разрешили, но я сохранил стрельцовскую фразу для устных рассказов, упиваясь комизмом несоответствия между футбольными кулисами, знакомыми мне лишь отчасти, и таинственными дебатами в Шведской королевской академии, где решается судьба претендентов на знаменитую премию.
Впрочем, в самой Швеции Стрельцов бывал и был там прозван за прорывы, приводящие к голам в ворота национальной сборной, «русским танком». Но в другой раз, когда надо было ехать в Швецию на мировой чемпионат, он за четыре дня до третьего звонка «наколол таких дров», что поехал в ином направлении. И с тех пор имя Эдуарда Анатольевича Стрельцова ставилось в прямую зависимость как от несостоявшегося престижного путешествия со сборной СССР, так и от печально состоявшегося в места, не столь отдаленные. Катастрофа, между прочим, касалась не одного Стрельцова. Потому-то я склонен спустя столько времени видеть в том драматическом эпизоде отклонение не только от футбольного сюжета, но нечто характерное для всей нашей тогдашней жизни.
...По тогдашней реакции на случившееся с ним можно было судить, какое особое место успел занять в хронике общественной жизни тех лет этот парень, только вступивший в свое третье десятилетие. По мнению светлой памяти Андрея Петровича Старостина, юный футболист был похож на великого Шаляпина и статью, и лихим начесом желтых волос, и, главное, характером рафинированной самобытности, дарованным природой, а потому и ранним признанием знатоков. На любви к Стрельцову сходились люди, вряд ли на чем-либо другом сходящиеся...
Один из прославившихся тогда поэтов с удовольствием повторял как раз в роковое для Стрельцова лето чьи-то слова: у молодежи три кумира — Илья Глазунов, Эдик Стрельцов и... третьим, нетрудно догадаться, называли — и совершенно заслуженно — самого поэта. Он еще и рассказ опубликовал, где действовал знаменитый футболист, в котором узнавали Стрельцова. Юный футболист уже вступил в ту стадию известности, когда непременно хотелось к реальной его жизни что-то присочинить, что-то дофантазировать...
В истории с ним (точнее до проступка, случившегося на подмосковной станции по Ярославской железной дороге) подтверждалось суждение, что все гениальное просто. Парень, в один сезон ставший для миллионов любителей футбола «Эдиком», небывало просто, естественно играл в достаточно сложную игру — футбол. И простоту эту в игре мы, не задумываясь, восприняли как ясность всей его футбольной жизни в дальнейшем. Вот видите: футбольной! Как будто жизнь даже большого игрока могла уместиться в одном футболе.
В самой возможности такого рода отклонений я отталкиваюсь от особенностей характера Эдуарда Стрельцова и, разумеется, от особенностей того давно прошедшего времени, его открывшего, прославившего и обманувшегося в нем (как тогда некоторым показалось).
Он вновь возник в футболе во времени совсем уже другом! На новое появление Эдуарда Стрельцова отзывались, откликались, как на почти уже позабытое. Самого Стрельцова, однако, не забывали! И, может быть, болельщики ждали его выхода, хотя шансов на его возвращение в футбол практически не было. Чудес не бывает.
Сколько невостребованных талантов так и осталось невостребованными! Стрельцов же нес на себе некий знак судьбы, в который, по-моему, есть смысл всмотреться...
Возвращению его на футбольное поле, которое он видел как никто другой, радовались даже те, кто ничего особенного в происходящем на этом поле не замечал. Нутром чувствовали: есть справедливость во втором рождении футбольной знаменитости... Но вот недавно я услышал вопрос: а помнили бы его, Стрельцова, как помнят до сих пор, не очутись он тогда за тюремной решеткой? Я поспешил ответить искренне: потому и помнят, что был он уже на заре футбольной юности Стрельцовым, да еще потому, что большинство болевших за него считает его пострадавшим несправедливо...
Я встречал немало людей, твердивших, что «сам факт» проступка их возмущает и вообще все, что связано с именем Стрельцова, для них отвратительно. Ни о какой исповедапьной книге и слышать не хотели! В возможной книге с фамилией автора на обложке им виделось прощение, не заслуженное Стрельцовым. Так что же это за «сам факт»? О чем речь?
Непреложным фактом проступка кое-кто до сих пор считает официальную трактовку происшедшего тогда на даче, на которую действительно молодого футболиста черт занес. Шел он в тот день на примерку костюма — готовился к поездке в Швецию на чемпионат мира по футболу. Ну и шел бы себе. Так нет, соблазнился поездкой за город — окликнули, позвали, пригласили! Он тогда сел в машину, не предполагая конечного пункта путешествия: отказывать не научился. Да и сейчас не умеет. Нет, я никого в совращении Стрельцова не обвиняю. Люди, увлекшие его в ту роковую поездку, тоже пострадали. Хотя и меньше, чем он, но свою жизнь в спорте они загубили. Им легкомыслия, видимо, было не занимать. Но я-то знаком только со Стрельцовым, вот и переживаю за него до сих пор.
Но сам факт далеко еще не вся правда.
Правда в нашем отношении к факту. Отношение же не может не зависеть от контекста времени.
Я мог 6ы сейчас вовсе не учитывать, не упоминать тех, для кого Стрельцов и тогда, и по прошествии стольких лет «насильник» — и только. И тогда, когда подобное обвинение предъявлялось ему, и после суда в газетах, а позже в мемуарах разных спортивных знаменитостей прибегали к иносказаниям, которые лишь сильнее разжигали фантазию недоброжелателей.
Я говорил уже об общественной реакции на случившееся с ним. Она эмоциональна и вряд ли может быть «документирована». Доказательств невиновности Стрельцова у доброжелателей и его болельщиков в тот момент тоже не было. Я неправильно конечно, говорю про абсурдность обвинения... Абсурдна ситуация, в которой он оказался. Абсурдность ситуации была очевидна, а как опровергнуть обвинения, мало кто из нас в тот момент мог знать. «Сам факт» суда многих напугал, насторожил: зачем было доводить дело до суда? Я и сейчас ни в какие юридические нюансы не пробую вникнуть. Наивность моих рассуждений, однако, передает тогдашнюю непосредственную реакцию большинства на случившееся с любимым футболистом. Люди, утверждавшие с жаром, что не мог он такое содеять, исходили из образа, созданного Стрельцовым на поле, исходили из характера, который на зеленом поле проявлялся как на ладони. Но кто же виноват был тогда в драме Стрельцова? Только он сам и виноват? Один? Кто же еще?
Как же мы могли тогда оставить его в беде одного? Ведь он один такой только и был в нашем футболе! И то, что он один такой, нас больше всего, возможно, и впечатляло.
Но если 6ы хоть что-нибудь когда-нибудь выразить с энергией, соизмеримой с энергией сновидения! Когда в доли секунды вмещается безразмерное! Вмещается в той безусловной взаимосвязи, над осознанием которой иной раз бьешься целую жизнь! Сон ли модель таланта или талант модель сна?
При взгляде на Стрельцова в игре казалось, что сновидение почти материализуется в обеих своих ипостасях: внешней и внутренней, расхожей и тайной; Иногда Стрельцов существовал, двигался на поле и вне его по законам сновидения, что однажды и обернулось для него и бедой. Действительно, все произошло, как во сне, ничего и не скажешь. Но вот выпадала же ему удача — случалось ему в мгновение преобразовать конкретное и воображаемое содержание игры в жест, в движение, в миг озарения мыслью, открывшейся только ему, Стрельцову! Не предсказуемый никем ход, «простой и умный», как сам он характеризовал свои удачные действия на поле.
Воздействие его на нас я бы сейчас назвал гипнозом индивидуальностью. Магией ожидания чего-то невозможного для всех, кроме Стрельцова. Он ведь бывал на поле и никаким, 6езучастным: нам казалось, к событиям, вокруг него раскручивающимся... Но вот что никак не объяснимо до сих пор: он и безучастный оставался самым выразительным на поле. Все следили за ним! Ждали его включения... И ждали до тех пор, пока недовольство, нетерпение не вытеснялось волнением предчувствия... Жизнь — и не только ведь спортивная — может быть наполнена, переполнена ожиданием чуда. Было бы от кого ждать...
Два очень разных человека, каждый из которых по-своему служил спорту,— бывший руководитель комитета по делам физкультуры и спорта Николай Николаевич Романов и незабвенный Андрей Петрович Старостин — в разговоре «не для печати» нашли слова для объяснения случившегося со Стрельцовым. Они тогда говорили о нем, как говорят мужчины о не искушенном в обращении с женщинами юнце. Эдик был когда-то красавцем и знаменитостью, о нем мечтали тысячи тогдашних девушек! «Не для печати», я напоминаю, они говорили не только из конъюнктурных соображений, а потому что слова их невозможно было вырвать из контекста, образуемого и жестикуляцией, и недомолвками, и прямотой выражений, которые оскорбят чью-то стыдливость. Тут были важны точность тональности, интонация, мимика, с которой все это говорилось...
Но я уже успел убедиться, что характер Стрельцова со всеми его слабостями, прощаемыми и непрощенными, болельщицкий фольклор отражает вернее, полнее, чем наши заметки с педагогическими оговорками... И какая цена нашим диагнозам «звездной болезни», когда про «звездное здоровье» сказать нечего! В занятиях журналистикой меня всегда смущала обязательность точного знания. Тем более что при воспоминании о юности футболиста Эдуарда Стрельцова, о времени его первой славы в мире второй половины пятидесятых годов понимаешь, что в применении к нему «медные трубы» были точным инструментом!
...И сейчас пас пяткой исполняется многими, да и прежним мастерам прием был известен, но почти не бывает случая, чтобы удачное исполнение паса пяткой не вызывало у публики или телекомментатора ассоциации со Стрельцовым! Это как раз то, что я определил для себя как гипноз штучности.
Сам он рассказывает, что впервые вспомнил про возможность столь остроумного хода случайно-вынужденно, «набрел» в поисках разрешения ситуации, когда никак не мог сообразить, чем озадачить Яшина. Стрельцов двигался с мячом вдоль штрафной площадки и вдруг, озаренный догадкой, отдал пяткой пас Валентину Иванову! И тот немедленно пробил в верхний угол...
Когда смотрю матчи ветеранов, мне кажется, что выдающиеся мастера прошлого похожи на шахматные фигуры в партии, отложенной навсегда. И одной нашей благодарной памяти оказывается мало, чтобы привести фигуры в движение.
Сегодня в матчах-воспоминаниях пас пяткой заменяет Стрельцову автограф: и кто же будет в претензии, что цитирует он себя. По-моему, он цитирует само время, зачерпнутое накренившейся было судьбой. Аплодируя его «пятке», мы аплодируем и себе, не примирившимся с лозунгом «незаменимых нет».
Если укрупнить до символа самое характерное в общем восприятии Стрельцова, то полюсами видятся: непременная «пятка» и непременное «но» — дежурная оговорка перед восхищением стрельцовским талантом. Не превращается ли это «но» и в ахиллесову пяту всех пишущих о нем?
...За годы литературных занятий мне неоднократно приходилось работать в соавторстве. И всегда получалось, что соавтор руководил моей жизнью, подчинял ее своим особенностям, привычкам, организовывал меня, уличал и даже обвинял, если мы не укладывались в положенные сроки. Стрельцов никогда ничего от меня не требовал. Он никогда ни на чем не настаивал и про особую свою роль никогда не напоминал. Он, правда, и сам не чувствовал себя ни в чем от меня зависимым, не считал работу над книгой главным делом жизни. Относился ко мне неизменно доброжелательно, но среди своих знакомых никак не выделял. Я назвал бы его отношение к сотрудничеству доброжелательным равнодушием.
Но только потом я понял, что он не был и не мог быть моим соавтором.
Я был при его книге, сочиненной, в сущности, клерком, пусть даже искусным клерком. А он, если и был чьим-то соавтором, то единственно соавтором фольклора! Молва преобразовала Эдика задолго до книги из футболиста в легенду.
Он чуть не с первого удара по мячу в большом футболе соответствовал органичным для фольклора преувеличениям. И промахи, и паузы в действиях на поле только усиливали восприятие главного в нем — способности совершить чудо!
Я рискну предположить, что изначально Эдик был талантливым зрителем, типичным болельщиком сороковых годов. А стал единственным, кто сумел с покоряющей полнотой вернуть футболу впечатление, некогда от него полученное.
Свое восхищение, скажем, Федотовым или Бобровым он воплотил в особой зрелищности, которая всегда будет тревожить память тех, кто видел его в игре. Тревожить невозможностью повторить, реально воспроизвести картины футбола с участием Стрельцова.
Мальчик из подмосковного Перова приезжал в Москву, и часы отстаивал в очередях к динамовским кассам. Он унаследовал многое от гигантов тогдашнего футбола. Мы смотрели футбол, а видели драму характера, чувствовали драму открытого всем ветрам человека, одаренного природой сверх меры. И ни от каких превратностей судьбы не защищенного...
Футбол в стрельцовском исполнении доходил до нас как нечто естественное, природное. Хотелось самому жить с такой же свободой помыслов, с какой играет он....
В то лето, когда отбыл он из Тарасовки, где базировалась перед отъездом в Швецию сборная, на милицейском «черном вороне», Стрельцов, как сам теперь рассказывает, ощущал такое всесилие свое на поле, такую веру в неограниченность своих возможностей в предстоящих играх… Да видно не судьба была!
Подобно большим художникам, артистам он способен был силой своего таланта превращать публику в народ.
Но ведь и для народа, когда публика от падшей знаменитости отвернулась, он продолжал оставаться Стрельцовым. И теперь, когда столько времени с конца футбольной его карьеры прошло, по-прежнему видит в нем Стрельцова, а не бывшего игрока в футбол.
И все же, мне кажется, что в особом отношении к Стрельцову сквозит нежелание наше думать о неприятном — например, о том, что не пришли вовремя на помощь таланту. Таланту огорчительно и катастрофически часто беззащитному перед обстоятельствами.
Кто-то заметил: играй Стрельцов в Бразилии, мы бы о нем, несомненно, знали гораздо больше, чем знаем...
А наши литературные силы ушли на изобретение всех устраивающих «но». Боялись, что с забвением Эдика вообще утратится критерий талантливости. А игра вовсе перестанет быть игрой. И жизнь вокруг нее тогда замрет. И вот теперь, по-моему, само имя Стрельцова больше говорит воображению, чем все о нем написанное...
Сейчас не всем и не сразу объяснишь, что и наказание Стрельцова, и проблема его прощения зависели от высокопоставленных лиц государства. При всей престижности большого спорта это, пожалуй, единственный (после поражения футболистов на Олимпиаде в Хельсинки от югославов) прецедент, когда судьба игрока решалась на «самом верху». Летом пятьдесят восьмого года ходили упорные слухи (а суд во всех смыслах скорый придавал им известную достоверность), что о проступке Стрельцова доложено... главе государства! А глава настолько разгневался, что и слышать не хочет ни о каких смягчающих обстоятельствах, тем более оправданиях. И невозможно было этот гнев смягчить...
Присутствовавший на суде Андрей Петрович Старостин вспоминал, что обстановка, царившая в зале, никак не обещала столь сурового приговора. Случившееся со Стрельцовым начинало уже приобретать в пояснявшихся подробностях почти комическую окраску. И потерпевшая давала как бы понять залу, что возможно полюбовное согласие, и тогда недоразумение будет как-нибудь сглажено. И сам Стрельцов мне говорил, что подсказывали ему тактические ходы, которых он, правда, сделать не захотел...
Приговор прозвучал, как удар обухом по всем присутствующим: двенадцать лет лишения свободы. Позже хлопотами заводского коллектива срок удалось скостить, освободился же он через шесть лет.
Но еще на два года затянули вопрос: разрешать ли Стрельцову играть в футбол? Еще два сезона приплюсовали к шести безнадежно потерянным...
И, может быть (кому, правда, о том, кроме самого Эдика, судить), тяжелее тянулись годы здесь, чем срок там. Они решали: играть ему или не играть? Решали снова «наверху». Я свидетелем был, когда к новому руководителю, чье пристрастие к футболу было всем известно в домашней обстановке, обращались с просьбами: посодействуйте появлению Стрельцова на поле! Всемогущий болельщик только брови поднимал, ссылаясь на «общественное мнение»...
Когда он вернулся, снова продолжилось в его игре то, что я выше уподобил сновидению! Когда в игру вмещалась жизнь человека во всей остроте контактов и конфликтов со временем, которое ему выпало! Вмещалась не только жизнь футболиста Эдуарда Стрельцова, но и наша с вами жизнь! В мгновенной концентрации разнообразных ассоциаций. И вовсе не похожие на него люди ловили себя на сходстве со... Стрельцовым. Они догадались вдруг: его футбол про них!
После разговора со Стрельцовым о недостижимости для нас Нобелевской премии я вспомнил, что в тот же год, когда неприятности обрушились на Эдуарда, общественность взбудоражило событие, связанное с присуждением Нобелевской премии выдающемуся нашему соотечественнику. Сейчас обсуждение самого факта присуждения столь высокой премии Борису Пастернаку трактуется совершенно по-иному, чем тогда: и некоторые из тех, кто осуждал тогда поэта, признают, что ошибались, поддались инерции старого мышления, да и обыкновенному страху не попасть в ногу с официальной точкой зрения. Но в лабиринте ассоциаций, приведших меня от разговора о Стрельцове к разговору о времени и себе, я думаю еще об одном типе людей, который мы почему-то редко берем в расчет...
Эти люди, здраво и трезво мыслящие, умеют раньше других оценить ситуацию и оказываются во власти совершенно особого страха. Страха обострить преждевременным свободомыслием ситуацию, складывающуюся благоприятно для большинства. А раз для большинства в данной ситуации лучше, зачем же добиваться непременной справедливости для отдельных лиц! Люди, руководствовавшиеся подобными, несомненно, имеющими свой резон мотивами, были и к Стрельцову тогда азартно строги... В картине, радующей их глаз, случай со Стрельцовым казался не заслуживающим психологически подробного рассмотрения. Благодаря усилиям главы государства на свободе оказались миллионы наших сограждан — справедливость несказанно масштабно восторжествовала! Так стоило ли обращать внимание, что по отношению к футболисту, совершившему проступок, в общем-то, перегнули палку?.. Пожалуй, что такая строгость только напоминала всем о высоте моральных требований к советскому человеку, невзирая на лица. Тоже, мол, трагедия — Стрельцова осудили! Всего-навсего Стрельцова.
Вот именно, всего-навсего Стрельцова... Времени предстояло решить, много это или мало?
И тем, кто в глубине души сомневался в правильности осуждения Стрельцова, пришлось все чувства заглушить. Помню, например, поэму, где было сочетание «любой стиляга и стрельцов», а рифмовалась, конечно, с «отцов». Ко всему прочему, Стрельцову вменялось и то, что он отца-фронтовика опозорил...
Будем, однако, справедливы в оценке тогдашней обстановки, создавшейся вокруг Стрельцова. Вкрапление в репутацию «но» произошло гораздо раньше, чем случай на подмосковной даче получил огласку. Поводов для критики поведения — чаще в быту, чем на поле,— он давал предостаточно. Футбольная зрелость на жизни никак не сказывалась, ни в какое соответствие с общежитейским не приходила. Игра с ее удалью сказывалась на житейских делах, а в них свои правила, свои условности, не нами придуманные. Уместное в игре в жизни не приветствовалось. Стрельцов, простодушный по натуре, находившийся в непрерывной эйфории от растущего признания и, главное, от уверенности во всемогуществе на футбольном поле, не мог привыкнуть, не мог к жизни приспособиться. Сейчас модно спрашивать: легко ли быть молодым? У всех на устах, на слуху! И — ничего, кроме медных труб! А они, медные трубы, нелегкое испытание. Да, ему необходима была мудрая опека. Что, кстати, начальство автозавода поняло, зная, какой опасностью грозит Стрельцову бесконтрольность. Один из руководителей возражал против продажи ему машины — двадцать первой модели «Волги»: «Это все равно, что дать ребенку бритву»...
Эдик превращался постепенно во всеобщего баловня. Но стать баловнем судьбы ему не было суждено. Единственно возможная опека над талантом начинается с тактичности. В противном случае она кончается, не начавшись.
Семен Нариньяни, известный фельетонист, был еще и футбольным болельщиком, и приятелем знаменитых футболистов сороковых годов. Что почем он знал. И в педагогических заботах о судьбе Стрельцова фельетониста можно понять. Но не оставляет меня ощущение, что в грянувшем фельетоне «Звездная болезнь» автор искал расположение читателя, затронув обывательские струны. Он коснулся тех привилегированных условий и материальных благ, которыми спортсмены слишком широко и неблагодарно пользуются. Сколько лет прошло, а это средство вызвать праведный гнев читателей, превращая спортсменов из кумиров в паразитов, остается самым сильнодействующим. И журналисты по-прежнему, не без успеха, к нему прибегают.
В фельетоне «Звездная болезнь» автор распекал Стрельцова за пристрастие к ресторанному салату за баснословную цену. Это Стрельцова, не забывшего голод послевоенных лет и хорошо помнившего наслаждение, с которым жмых ел, сильно задело. Хотя впоследствии, когда журналист в очерке к пятидесятилетию напомнил, как в детстве ложился спать голодным, Стрельцов был недоволен: зачем об этом?
Какая, спросите, связь? В жизни все сконцентрировано, полюсы сдвинулись, все связано. Нельзя не видеть, что обстоятельства жизни, наступившей для Стрельцова, благодаря футболу, благодаря нашему увлечению футболом, иначе, как прекрасным сном, и не воспринимались...
Кажущаяся простота Стрельцова не дает никаких прав подходить к нему панибратски, фамильярно, быть с ним «на дружеской ноге». Жизнестойкости» таких людей, как Стрельцов, обеспечена способностью не озлобиться, сохранить и в обидах душу. И думаю, что оставшееся в нем легкомыслие заслуживает скорее зависти, чем упреков.
...Он сидит в мягком кресле перед телевизором, вальяжный, благодушный, внешне всем довольный. Лишь сильнее определилась с годами твердость черт лица. Пережитое совершило, надо думать, в нем немалую внутреннюю работу. Дома он выглядит атлетом на покое. И охотно забываешь, что окреп он, раздался в плечах не на тренировках, где он себя в общем-то не утруждал, а тогда, когда бревна ворочал, находясь вдалеке от шума стадионов.
Сильно сомневаюсь, что высокопарный стиль, в который я то и дело впадаю, импонирует Стрельцову! Он и в телефонных разговорах сразу скучнеет, когда его спрашивают о чем-нибудь «для сочинения». Никогда написанное о нем не вызывает у него энтузиазма. Так что мною движет скорее эстетический эгоизм. Но я и не хочу подлаживаться под тон завсегдатая футбольных кулис, щеголяющего сленгом, на котором якобы изъясняются игроки. Я, конечно, не в силах вернуть зрительское впечатление от футбола, в который играл Стрельцов.
Годы и годы мы в спортивной, не только в спортивной, печати упорно воспевали человека, не наделенного большими дарованиями, но достигшего всего за счет фанатизма и желания стать первым. Вопреки всем препятствиям. Всего добившегося... Всего? А где в то время был талант? Где были мы, теперь скорбящие, что тускнеет, скучнеет, теряет колорит картина мира?
Восторгались добивавшимися, а иногда и добивавшими?
Понимаю, что разочаровал кое-кого, обделив тем комическим, без чего портрет Стрельцова теряет какие-то характерные черты. Не вспомнил, не привел занятных случаев, вызвавших 6ы улыбку... Однако разве я портрет Стрельцова писал?
Я же говорил, что само имя Стрельцова дает воображению гораздо больше, чем все о нем написанное. Мне хотелось только дать здесь свое впечатление – и в случае удачи, портрет нашей общей ему признательности…
(Александр Нилин, «Огонёк», 1988)