Возможно, для кого-то содержание написанного здесь станет полной неожиданностью. Для кого-то — слишком уж ушедшим корнями в прошлое. Ведь обычно все, что было связано с жизнью его героя — легендарного народного ФУТБОЛИСТА — Эдуарда СТРЕЛЬЦОВА, ассоциировалось с игрой, через которую он всеми и воспринимался. На поле, за его ли пределами, на экране, в прессе... А на сейчас все больше о другом...
Для всех нас он был прежде всего человеком с мячом, без которого в ином варианте как-то даже и не представлялся. Да и сам Эдик чувствовал себя без него, похоже, не очень в своей тарелке, потерявшим свою главную точку опоры. И как бы в подтверждение та давняя история, заставившая на долгие шесть лет потерять эту самую точку. Но, оказавшись без нее — без мяча, делавшего его сильным, чем, к кому мы привыкли — "Стрельцом", он не потерял себя ни в чем. И в футболе...
Публикация, которую мы предлагаем читателям "МКФ", по жанру сродни исследованию. И поводом для ее появления послужили два фельетона почти сорокалетней давности: "Звездная болезнь", автор С.Нариньяни, и "Снова о звездной болезни", И.Шатуновский, ("Комсомольская правда", 1957, 1958 гг.), которые отыскал в своем архиве писатель Александр НИЛИН, предлагающий перечитать их как бы заново, многие годы спустя. И предпринявший рискованную по-своему попытку дать собственную оценку происшедшему тогда со Стрельцовым — болельщикам нынешнего поколения. Мы убеждены, что автор имеет на это право больше, чем кто бы то ни было, поскольку среди громадного количества людей, по поводу и без, причислявших себя к дружбанам Анатолича, был по-настоящему близок к нему. Близок в самые разные времена совсем непростой жизни этого великого ИГРОКА удивительно доброго, а моментами просто слабого, доверчивого человека...
О роковом влиянии фельетониста Семена Нариньяни на судьбу Эдуарда Стрельцова я услышал от Андрея Петровича Старостина. Признаюсь, на первых порах не придал этому особого значения. Просто в тот момент ждал от Старостина подробностей о всем случившемся с Эдиком, которыми он, как человек, вхожий в круги, для меня недоступные, несомненно, располагал. Нариньяни же считал явлением достаточно объяснимого мира. К тому же тянуть за эту нить казалось тогда занятием скучным. А может; лень было рыться в старых газетных подшивках - я по натуре своей не исследователь, привыкший самонадеянно полагаться на собственную память, и потом искренне считал, что в фельетоне, давшем ход и по сей день такому спорному понятию, как "звездная болезнь", вряд ли обнаружится столько лет спустя что-либо сенсационно-интересное.
Как теперь выясняется, ошибался. Фельетон тот весьма выразительный документ времени. Времени, без проникновения в которое ни восхождения Стрельцова не вообразить, ни нашей общей вины перед ним, отнюдь небезгрешным, до конца не понять.
...Людям нынешнего поколения трудно представить себе, что значил для судьбы советского человека любого ранга в то время фельетон о нем. Тем более опубликованный в центральной газете. Да еще написанный фельетонистом № 1: страна, как видите, не просто знала своих героев, но и как с ними расправляться.
Сегодня, когда во всех газетах пишут что угодно, про кого угодно без ощутимых последствий, уже невозможно вообразить, что одной критической строчки в газете достаточно было для лишения человека огня и воды. Жизнь официально критикуемого в нашей стране человека немедленно просто становилась невыносимой, какую бы величину он ни представлял.
Нариньяни был особенно страшен в сороковые годы. Но и во времена хрущевской "оттепели", когда расправлялся со Стрельцовым, пощады, попавшему под фельетон, ждать не приходилось. Вот вам и подтверждение тогдашней значимости двадцатилетнего футболиста Стрельцова. Сам Нариньяни не смог в тот первый раз поставить на его карьере крест. Фельетон "Звездная болезнь" не стал казнью, а только приглашением на казнь... прелюдией к ней.
Фельетон тех времен вносил в жестокость наказания эдакую развлекательную ноту. Но, пожалуй, в смехе нашем, вызванном остроумием фельетониста, беспощадности, высказывалось больше, чем в самом праведном гневе. От нас во все прежние времена требовали бодрости, безжалостной ко всякому инакомыслию. Мы, смеясь, расставались с людьми, в чью вину должны были поверить газетчикам лишь на слово.
Вот как изощрялся тов. Нариньяни "по протоколу" 'прямо в глаза": говоря о "вконец испорченном" Стрельцове: "... Эдуарду Стрельцову всего двадцать лет, а он ходит уже в "неисправимых". Не с пеленок же Эдик такой плохой? Нет, не с пеленок. Всего три года назад Эдуард Стрельцов был чистым, честным пареньком. Он не курил, не пил. Краснел, если тренер делал ему замечание. И вдруг все переменилось. Эдик курит, пьет, дебоширит. Милый мальчик зазнался. Уже не тренер "Торпедо" дает ему указания, а он понукает тренера".
Надо отдать Нариньяни должное: он был мастером именно такого слова. И не свидетельство ли его таланта сам факт внедрения в советский обиход наименования, открытой им болезни? Кого из одаренных людей не подозревали в мифической "звездной болезни", как в самой что ни на есть дурной?
Самое удивительное, что распинавший Стрельцова Нариньяни был рьяным футбольным болельщиком и дружил с известными футболистами: с Бесковым и другими. (Думаю, что для ревнивого футбольного мира пристрастие его к московскому ''Динамо" не оставалось в секрете.)
А может быть, принимая во внимание особенности времени, и не надо ничему удивляться?
В избранной для себя злым Нариньяни манере он старался выглядеть как бы удрученно-добродушным, что ему великолепно удавалось. Из досконально известной ему реальности (в случае со Стрельцовым реальности спортивной жизни) он выбирал лишь то; что работало на версию, покорявшую эмоционального читателя, информированного, как все мы тогда, крайне скупо. И совершенно не склонного подвергать сомнению газетный текст. Избави Бог! Что написано пером...
Из шести машинописных страниц своего знаменитого фельетона две с лишним он уделил живописанию эпизода, имевшего место в действительности. И на самом деле возмутительного.
...Эдуард Стрельцов и Валентин Иванов опоздали на поезд, увозивший сборную СССР на отборочный матч к чемпионату мира с командой Польши. Это бы и по нынешнему вольнодумству и расхлябанности посчитали бы ЧП. Но в пятьдесят седьмом году уже то, что двоим игрокам непонятным образом разрешили прибыть на вокзал самостоятельно, рассматривалось не иначе, как издержки "оттепели".
Фельетон:
"... И вдруг в самых дверях вокзала неожиданная встреча. И кто бы вы думали? Центр нападения, а с ним рядом левый полусредний, оба живехоньки и оба пьяные. Оказывается, дружки перед отъездом зашли в ресторан за посошком на дорогу.
— Честное слово, Валентин Панфилович (В.Антипенок - начальник отдела футбола Комитета физкультуры и спорта ), мы хотели выпить только по одной, а нам принесли по второй...
Ах, с каким удовольствием Валентин Панфилович взял бы да по-отцовски отлупил бы сейчас обоих дружков. И вместо того, чтобы взяться за ремень, он сажает загулявших молодцов в машину и мчится по шоссе в погоню за поездом. Полтора часа бешеной гонки в конце концов у Можайска автомашина обгоняет поезд. А тут обнаруживается новая беда: скорый поезд в Можайске не останавливается. Валентин Панфилович бежит к дежурному:
- Дорогой, сделай исключение. А у «дорогого" от удивления брови лезут вверх к лысине!
Антипенок звонит диспетчеру дороги:
— Притормозите, Христа ради, хоть на секунду. Мне только втолкнуть в вагон центра нападения.
Но диспетчеру нет дела ни до центра нападения, ни до мольбы начальника отдела футбола.
Как же быть? Поезд приближается, он вот-вот проскочит станцию. И тогда начальник отдела звонит в Министерство путей сообщения: к одному замминистра, к другому. И один из замминистров вняв этой просьбе, отдает в Москве из ряда вон выходящий приказ: замедлить ход поезда у пристанционной платформы. И вот машинист кладет руку на тормоз и два друга хватаются за поручни..."
К изложенному не придерешься. Но перед тем как разделить возмущение фельетониста, хотелось бы напомнить: в каком государстве происходили описываемые события?
Почему вдруг, при безусловной полицейской строгости, головы с плеч пьяных молодых людей не послетали прямо на перроне? Что наверняка случилось бы с представителями любой другой профессии, кроме никогда в ту пору вслух не произносимой: футбольной...
Нариньяни пытается представить спортивных командиров незадачливыми няньками при зарвавшихся юных разгильдяях, этим разгильдяям потакающими. И вот уже занесен дамоклов меч выводов автора.
Фельетон:
"Пусть талант, пусть забил. Но зачем было Всесоюзному комитету спешить с присвоением почетного звания (заслуженного мастера спорта)? У нас и в других областях, кроме спорта, есть талантливые люди — в музыке, живописи, пении, науке. Но ни Шостаковичу, ни Хачатуряну, ни Туполеву, ни Улановой, ни Рихтеру, ни Долухановой не присваивали почетных званий в девятнадцать лет. Футболиста нужно награждать не за дюжину мячей, забитых в одно лето, а за устойчивые спортивные показатели, не только за то, что он сам хорошо играет, но и за передачу опыта товарищам. Почетное звание нужно завоевать, заслужить, выстрадать подвижническим трудом в спорте. А от легких наград наступает быстрое насыщение.
— Я всего уже достиг, — хвастливо заявляет центр нападения, — все испытал, изведал. Я ел даже салат за 87 рублей 50 копеек".
...Только вопрос: нянчились бы они с талантами, меньшими, чем Иванов и Стрельцов? Неужели Нариньяни в морализаторской горячке забыл, что и тот, и другой не только у нас (футбол был государственным видом спорта), но и в каждой бы цивилизованной стране котировались бы, как национальные герои?
Да, они выступали за команду мастеров всего четвертый сезон (Иванов, правда, начал годом раньше, чем Стрельцов). Но выгони обоих из футбола в миг, когда проштрафились они, из истории отечественного спорта их уже было бы не вычеркнуть.
Очень много написано о победе над немцами-чемпионами мира в Москве летом пятьдесят пятого. Матч, учитывая его политическую подоплеку, чуть ли не с фронтовым Сталинградом сравнивали. Но в спортивном отношении следующая игра между сборными СССР и Германии в Ганновере, где чемпионы дома жаждали реванша, ничуть не меньшее событие. И победу в ней принесли голы, забитые Ивановым и Стрельцовым.
А через год в Мельбурне Иванов со Стрельцовым стали олимпийскими чемпионами.
Олимпийские победы у нас, начиная с пятьдесят второго года, относили к высшим достижениям большой политики. Я хорошо помню портреты первых олимпийских призеров не только в "Советском спорте" (не говоря уж о победителях игр), а и в центральных газетах.
В год публикации фельетона Валентина Иванова и Эдуарда Стрельцова наградили орденами. Но, как у нас водится, наградив, забеспокоились: не почувствуют ли себя отличившиеся излишне самостоятельными и независимыми от администрации. Награды в СССР положено было воспринимать, как аванс. И не забывать, что у Родины (подразумевалось, конечно, ее начальство) орденоносцы в вечном долгу.
"Закручивать гайки" в нашей стране никогда не считалось излишним. И в паузе между Олимпиадами наверху посчитали весьма своевременным "подтянуть'! возомнивших о себе спортсменов. И вряд ли бы Нариньяни стал отрицать, что получил "госзаказ". Тем более в те времена для золотого партийного пера это не могло не составить чести. Я бы даже заметил: фельетон написан с меньшим разоблачительным пафосом, чем можно было ожидать. Нет, "оттепель" положительно сказывалась. А.потом не верю, чтобы болельщик Нариньяни искренне не восхищался бы Стрельцовым. Кстати, не отрицает же он и в фельетоне, что до выпитой рюмки это "милый, славный парень"...
Конечно, никакой бы заместитель министра не взял на себя ответственность за остановку поезда, не обратись к нему представители футбола, курируемого соответствующими отделами ЦК. Кто из номенклатурных работников не знал, что значат для престижа государства победы или поражения на международной арене.
И заместителя министра, давшего "добро" на торможение поезда, невольно ставшего партнером Стрельцова, смело можно причислить к организаторам и вдохновителем победы над поляками. Ведь один из решающих голов забил все-таки Стрельцов. По ходу игры он получил травму, но с поля не ушел (врач сборной Зельдович наложил ему тугую повязку): считал, что должен "смыть вину кровью". Чувство вины нередко свойственно пьющим людям. И в спорте нередко оно становится союзником тренеров. Тот же Андрей Петрович Старостин рассказывал о сложном положении, в каком очутились они вместе со старшим тренером сборной Якушиным накануне игры с командой Венгрии в шестьдесят восьмом году. Матч в Будапеште проиграли — 0:2. Для продолжения борьбы в европейском первенстве необходим был реванш в Москве с перевесом в три мяча. От услуг неудачно выступившего в первом матче Стрельцова тренер отказался и на сбор его не вызвал. А со сбора в Вешняках исчезли, загуляв, как раз те, на кого он больше всего делал ставку: Воронин, Численко и еще кто-то (не помню). Михаил Иосифович и Старостин приняли решение ничего не сообщать о случившемся начальству. Понадеялись на глубину раскаяния провинившихся. И не обманулись в своих ожиданиях - штрафники превзошли самих себя. Матч получился одним из лучших в истории нашей национальной сборной — 3:0.
...Я отдаю себе отчет в том, что вряд ли выгляжу бестактным, анализируя работу отчетливо нанятого газетного сатирика с позиций сегодняшнего, всем нам разрешенного свободомыслия. Не сомневаюсь, что, был бы Нариньяни жив, он над многими посылами своего фельетона горько бы посмеялся - вдруг бы мужества набрался рассказать, какие же именно из конъюнктурных соображений толкали его на тот или иной выпад, обвиняющий юного Эдуарда. Я ни в чем и не обвиняю фельетониста. И печальный труд его рассматриваю как яркую примету времени, в некоторых аспектах не самого, кстати, худшего для страны.
Я повторяю, что Нариньяни - мастер. И в написанном им нет ни одной безобидной строчки - каждая коварно заминирована...
Конечно, матерый "правдист" прекрасно знал, что посвященных и причастных ни в чем переубедит. Но он вполне сознательно обратился к не посвященной в спортивные тайны, а массе, будил в толпе обывательский пафос, не сомневаясь ни мгновенья, что критически заряженная масса сметет или запугает ого знатока,
Да, он в большинстве случаев оперирует фактами. Однако до чего же свободен в их истолковании.
В сороковые годы тем же Нариньяни был написан добрый, можно сказать, лирический фельетон "Приют одиннадцати" о милых чудаках-болельщиках (один из них, если не ошибаюь, всеми уважаемый профессор), которые немного стесняются своей несолидной страсти к футбольной игре.
Но здесь, в "Звездной болезни", он адресуется к агрессивной сути тех граждан, кто склонен требовать от спортсмена, а не любить его. Талант обязан был служить обществу во сто крат усерднее, чем бездарность. Иначе никто бы не простил таланту того, что он существует, то есть выделяется из общего ряда. В ходу было выражение: "У народа в долгу". А таланты что — не народ? Кого, интересно, считало народом начальство, всегда говорившее от имени народа? Себя с ним командиры тоже не отождествляли. Откуда и поговорка, по сей день бытующая: народ нас не поймет. Кого - нас?
Вернемся к тексту фельетона. Заметив, что уже не тренер дает указания Эдику, а тот "понукает" его, Нариньяни задается вопросом: кто в этом виноват? И сам же отвечает, что тренер. И не стесняется назвать всеми уважаемого Маслова, добавляя, что тот "боится сделать Стрельцову замечание". Какой же, дескать, он после этого воспитатель?
Один из самых выдающихся в истории отечественного футбола тренеров - Виктор Александрович Маслов говаривал: "Чтобы хорошо играть, надо делать то, что умеешь, а то, чего не умеешь - не делать. Вот смотрите, ребята, Маяковский пишет "лесенкой", а Есенин, наоборот, напевно, мелодично. Пушкин же может и так, и так. Но Пушкин — это Гарринча..."
В случае со Стрельцовым открывший его Маслов (именно он взял его шестнадцатилетним в команду мастеров) к сезону пятьдесят седьмого года же прекрасно понимал, что имеет дело не просто с многообещающим талантом, а с профессионалом (чего не было — того не было), а, вероятно, с гением. А в обращении с гением никакой педагогический опыт не в помощь. К пятьдесят седьмому году Стрельцов успел поработать еще с двумя выдающимися наставниками - Константином Бесковым (тот как тренер дебютировал в "Торпедо", где главенствовали Иванов со Стрельцовым) и Николаем Морозовым. Про Бескова ходили слухи, что он готов был отчислить Иванова со Стрельцовым, но не встретил понимания у автозаводского руководства. Вообще-то на Бескова это очень похоже. Но я склонен доверять Константину Ивановичу, утверждавшему, что в значительности Стрельцова у него не могло быть никаких сомнений. А Морозов рискнул поставить семнадцатилетнего Эдика в основной состав. Ныне известный всей стране, а тогда авторитетный только на ЗИЛе Аркадий Вольский сказал некогда, что способствовать в ту пору Стрельцову в приобретении автомобиля — это примерно то же самое, что давать ребенку бритву. Но ведь и воспрепятствовать ему покупке машины было смешно.
Эдуард с тринадцати лет во взрослой компании. В команде завода "Фрезер" он сразу выдвинулся в лидеры — и про возраст) пока шла игра, партнеры забывали. Лишь после победного матча, когда мужики собирались в пельменной выпить, они спохватывались: мальчишке-то участвовать в банкете рановато, щедро совали ему в руку деньги на мороженое, кино и отправляли подобру-поздорову.
Но могли ли придерживаться подобной тактики по отношению к нему тренеры команды мастеров? Большой спорт по-гладиаторски жесток, независимо от того, официален или потаен его профессиональный статус.
Стрельцов вспоминал, что вышел на поле впервые в основном составе на второй тайм какого-то товарищеского матча на снегу, кажется, в Горьком. Для согрева ему налили стакан портвейна: "Я выпил — и ох...ел..."
Недавно по телевидению повторяли фильм "Москва слезам не верит", где действие происходит в пятьдесят восьмом году. Мне кажется, что образ героя-хоккеиста, исполняемого Александром Фатюшиным, навеян все-таки впечатлениями автора от Стрельцова той поры - и, скорее, даже не от самого Стрельцова, а от того, что говорилось о нем, писалось тем же Нариньяни.
Инфантилизм несовместим со спортом больших достижений, хотя спортсменов достаточно часто в нем обвиняли и обвиняют, пугая его с простодушием, свойственным нередко широким натурам. Да и с недостаточной культурностью, чем спортсмены прежних лет грешили заметнее, чем нынешние.
Году в шестьдесят четвертом игрок тогдашнего "Локомотива" Лев Горшков рассказывал мне: "У нас есть в команде "Козел" - чистый бразилец по технике. А за столько игр ни одного мяча не забил. Тренер N. говорит нам: да возьмите его с собой куда-нибудь - пусть он выпьет, вы...ет кого-нибудь. Вдруг почувствует себя увереннее..."
У Нариньяни в фельетоне разбушевавшийся Стрельцов якобы кричит тем, кто отнимает у него водку: "Не мешайте моему куражу". Фраза явно не стрельцовская. Но психологический подтекст фельетонист уловил совершенно верно. Стеснительный Эдик искал в выпивке прежде всего недостающий ему кураж. Как и положено большому художнику, он всегда мучился сомнениями. Он играл по настроению. И не удивительна в устах его фраза: "Не люблю я играть летом, когда жара..." Но самое удивительное, что публика и самые требовательные партнеры готовы были ждать, когда снизойдет на него вдохновение - и все увидят неповторимый футбол. А нетерпеливый в развитии своей версии Нариньяни пишет; "...пресыщенный вниманием молодой человек начинает забываться. Ему уже наплевать на честь спортивного общества, наплевать на товарищей. Он уже любит не спорт, а себя в спорте. Он выступает в соревнованиях не как член родной команды, а как знатный гастролер на бедной провинциальной сцене. Товарищи стараются, потеют, выкладывают ему мячи, а он кокетничает. Один раз ударит, а три пропустит мимо. - Мне это можно. Я звезда!
И ведет себя эта звезда и на футбольном поле, и в жизни не так, как требуют того правила социалистического общежития, а так, как захочет его левая нога. Левая нога хороша, когда она бьет по воротам даже промахивается. А во всех остальных случаях левую ногу лучше держать под контролем".
Когда мы снимали фильм про Стрельцова, старейшина цеха болельщиков, восьмидесятилетний артист Евгений Кравинский рассказал о беседе с Агустином Гомесом - капитаном "Торпедо". Стрельцов годился Гомесу почти что в сыновья, но опытнейший футболист разделял восхищение Кравинского Эдуардом, сетовал на приступы неуверенности в себе, которым бывал подвержен. Вплоть до того, что не знал: выходить на игру или нет?
И это при том, что Стрельцов уже ездил в составе армейского клуба (приглашенный для усиления команды ЦДКА) в ГДР. Где перед самой игрой второй тренер Григорий Федотов (Григорий Федотов - по мнению знатоков, самый великий из мастеров отечественного футбола), узнав, что Эдик забыл в гостинице плавки, не счел для себя унизительным съездить за ними, объяснив свой поступок проникновенными словами: "Я, конечно, тоже играл, но в сравнении с тобою..." Стрельцов до конца жизни растроганно смущался, вспоминая о том эпизоде с привезенными ему легендарным центрфорвардом плавками.
Мне приходилось читать милицейский протокол о поведении Эдика возле метро "Динамо", когда приставал он к прохожим, дерзил представителям власти. И я верю всей живописуемой фельетонистом скандальной хронике.
Вот только в злую волю творимых им глупостей и безобразий не верю. И не понимаю (точнее - не хочу понимать), зачем Нариньяни хочет представить Стрельцова существом одноклеточным. Упрямо не хочет вообразить себя на месте узнавшего неслыханную славу парня. Я понимаю, как оно не просто - никто из нас не гений и не национальный герой. Но раз мы беремся о них писать, давайте залезать в их шкуру, а не злорадствовать при совершаемых ими промахах. Давайте помнить об их достоинствах, даже когда "нарушают они правила социалистического общежития". Они же не настаивают на всепрощении, не требуют его от нас, а, как правило, по-царски расплачиваются за свою исключительность. Их жизнь никогда не безоблачна — всмотритесь в любую из таких жизней. А не корите послевоенного мальчишку, евшего жмых, тем, что он по-детски горд, получив возможность заказывать в ресторане салат за 87 рублей 50 копеек. Можно быть злым, раз выбрал себе жанром фельетон, но не мелочным.
Нариньяни задерживается на фактах, выгодных ему для обличительного повествования, для принижения Стрельцова. Факты, не работающие на версию "пародиста", он сознательно опускает.
В сезоне пятьдесят седьмого года московское "Торпедо" впервые в своей истории заслужило серебряные медали всесоюзного первенства. И Маслов, и все партнеры Иванова и Стрельцова знали, что без этих "зазнаек" и эгоистов команде бы не выйти на подобный уровень. Какую же надо было совесть иметь, чтобы сразу после победы встать в педагогическую позу перед теми, кому они ей обязаны? Считайте, если хотите, футбол войной, которая все спишет. Но постарайтесь обойтись без ханжества. В том, что Нариньяни кажется попустительством, не составило бы труда рассмотреть тренерскую мудрость Маслова.
"Наплевать на честь... любит не спорт, а себя в спорте... знатный гастролер на бедной провинциальной сцене..."
Можно подумать, что близкий к футбольным кругам Нариньяни не слышал об охоте на Иванова и Стрельцова всех сильнейших московских клубов. Когда заводские спортивные деятели встречали Валентина и Эдуарда после Олимпиады в Мельбурне, у них и тени сомнения не было, что чемпионы уйдут теперь из "Торпедо". Сам Бог велел им идти, например, в "Спартак", составлявший костяк сборной. Случайно ли в том же Мельбурне торпедовцев не поставили на финальную игру — предпочли спартаковцев Исаева и Симоняна.
Стрельцову, главное, очень хотелось в "Спартак", за который он болел с детства. Но причина, по которой он туда не рвался, весьма небезынтересна в контексте инкриминируемого ему Семенем Нариньяни. Стрельцову совестно было теснить "Палыча" - Симоняна, тридцатилетнего центра нападения этой команды... '
В восемьдесят первом году мы были со Стрельцовым на панихиде по Харламову. Все бывшие армейские игроки явились в ледовый Дворец в военной форме. Стрельцов взглянул на майорские и подполковничьи погоны коллег: "Перейди я тогда в ЦСКА - и в тюрьме бы не сидел..."
Да и ставило ли государство когда-нибудь своей целью - сделать из спортсменов образцовых советских граждан, воспитывать их соответственно? Разве не специально погружены они были в от всего изолированный мир постоянных сборов, освобождены от многих житейских забот, непременных для их сверстников — не атлетов?
От них требовали одного-единственного: высокого результата. Побед, необходимых как козырная карта в большой политике.
И всякий думающий спортсмен не обольщался насчет собственного предназначения. "Мы — гладиаторы", — говорил покойный олимпийский чемпион по боксу Валерий Попенченко, кандидат наук, всегда тянувшийся к людям искусства и литературы.
Мотивируя, почему он не взял Виктора Тихонова (будущего тренера сборной) из расформированного после смерти Сталина клуба ВВС в ЦСКА, Анатолий Тарасов говорил: "Мне нужны были бандюги".
В сравнении с обыкновенными советскими людьми, спортсмены, конечно, не бедствовали. Но "гонорарами", если сравнивать их с нынешними профессионалами, они были обделены. Платой за победу на международном уровне становились звания (заслуженный мастер) и ордена.
Никакой всесоюзный комитет не "спешил", как утверждает Нариньяни, "с присвоением почетного звания". Оно причиталось за олимпийскую победу автоматически. И никаких "легких наград", от которых "наступает быстрое пресыщение", быть не могло.
Эдуард Стрельцов сыграл лучшим образом в предшествующих олимпийскому финалу матчах. Но золотая медаль вручалась только тому, кто выступил в последней игре. После финала благородный Никита Павлович Симонян сказал, что ему очень дорога олимпийская медаль, поскольку она в его спортивной жизни последняя. Но он, без малейших колебаний, отдаст ее Эдику, если не будет ему присвоено звание заслуженного мастера спорта.
Конечно, у нас и Героя Советского Союза" могли не дать истинному герою, если политотдел не благословил, и «Гертруду" чаще всего давали, сообразуясь с "моральным обликом" трудяги. "Веселых ребят" - "Знак Почета" (они изображены на нем) — в ЦК, куда, разумеется, "сигнализировали" о художествах Стрельцова, могли и придержать. Орден, замечу, вручили ему в том же году, когда и фельетон Нариньяни появился. Но про орден сатирик почему-то умалчивает. Клевать ему дозволено лишь меценатов с автозавода имени Лихачева, а не тех, кто с кнутом и пряником взобрался на самую вершину пирамиды...
И какой только умник внедрил эту голливудскую терминологию в наш спортивный лексикон!" — восклицал Нариньяни, иронизируя по поводу фразы, приписываемой тренеру Маслову: "Помилуй, Боже, разве можно Стрельцов и Иванов — наши звезды!"
Выражение "звезда" в конце 50-х звучало у нас как бы не вполне всерьез, не без пародийного, так сказать, реверанса в сторону таинственной тогда заграницы, которую при Сталине самым хорошим тоном считалось отражать карикатурно — и не только в "Крокодиле", где Нариньяни регулярно печатался, но и в театре, и кинематографе.
Подтекст совершенно ясен: звезда — это плохо, звезда — это не всерьез, это на потребу чему-то низменно развращенному. А народный артист — серьезно. И заслуженный мастер, если им, конечно, становится не случайно затесавшийся в почетный ряд Стрельцов, тоже...
Но переименовать явление вовсе не значит его проигнорировать.
Явление знаменитостей народу — советской властью весьма приветствовалось, бралось на идеологическое вооружение. Но, разумеется, контролировалось, регламентировалось. Стихийных выдвижений старались избегать. Людей с неблагополучными анкетными данными в космос не пускали, не то что за границу... Только талантами всегда надо ухо востро держать — всегда в них стихийность так или иначе прорвется. Талант, собственно, сам по себе — стихия. Талант можно не заметить, не признать, погубить. Но нельзя обойтись без него вовсе.
У нас всегда твердили, что талант — это, в первую очередь, труд. Однако почему-то нигде в мире не было знаменитых рабочих, знаменитых крестьян. Знаменитых труженников культивировали с назойливостью и размахом, не уступавшими голливудским.
Стахановское движение не решило проблемы производительности труда. Но жизнь самого Алексея Стаханова оказалась сломленной. Вот уж кто стал жертвой "звездной болезни", так это он. Правда, не он один. Стахановцами называли всех рекордистов, передовиков. А сбившийся с круга Алексей скитался по больницам, работал на скромных должностях в угольном министерстве. В шахту ни в каком качестве больше не спускался. Никто не вспоминал про него до юбилея стахановского движения, когда он в память о былом удостоился Золотой Звезды. Сейчас уже нет смысла вторгаться во всю кафкианскую путаницу понятий и символик. Осуждаемые буржуазные звезды, рубиновые звезды над Кремлем, красные звезды, отличающие армейцев, Золотые Звезды советских героев...
Вслед за прославленными рабочими шли знаменитые авиаторы. Авиаторы, по меткому наблюдению великого Модильяни еще в начале века, в общем-то те же "спортсмены. Тем более, что награждали их главным образом за рекордные перелеты — в предвоенные годы. И не случайно, что потеснили их космонавты — рекордность каждого запуска в космос делала труд их престижнее ежедневного подвига, скажем, летчиков-испытателей, чьи имена, после времен Чкалова и Громова, уже не гремели.
После войны футболисты, а чуть позже и хоккеисты, стали известны стране не меньше, чем киноактеры. Разницы в статусе почти не было. Разница остро ощущалась в сроках признания. Переставший выступать спортсмен немедленно утрачивал интерес к себе. Любой действующий середняк котировался выше, чем сошедший с арены великий атлет. Не оттого ли психологическая нагрузка спортсмена, вошедшего в славу, оказывалась выше, чем на знаменитостей из всех других областей. "Проигрыш" актера и писателя нередко бывал очевиден лишь для ценителя, для знатока. Гол же, пропущенный, скажем, Яшиным на чемпионате мира в Чили, откуда и трансляций не велось, сразу же опускал боготворимого голкипера на землю — и он не сразу смог начать играть в свою силу, вернувшись на родину, из-за бандитского свиста с трибун при его появлении в воротах...
В известнейшем романе Валентина Катаева "Время, вперед" старый интеллигент-инженер, недовольный затеей установления рекорда по количеству замесов бетона, говорит, что нельзя превращать стройку во французскую борьбу. Его раздражал ненужный элемент соревновательности в серьезном деле.
Допускаю, что спортсменов и тренеров, в свою очередь, раздражали аналогии, проводимые между их трудом и трудом рабочих на производстве. Им, может быть, больше польстило, если бы ловили их на сходстве с людьми из мира искусства - вдавались бы в психологию творчества, прощали бы им капризы и срывы. Но сходство со стахановцами, с передовиками производства выглядело тогда престижнее. Жили спортсмены закрепощеннее, чем рабочие или даже крестьяне. Причем без всяких социальных гарантий из-за необходимости для идеологических побед — фальшивого любительства. И бесчеловечным, как убеждаемся мы теперь, было не прощать им богемных всплесков. Им их и прощали, когда обстоятельства позволяли. Популярный левый край послевоенного ЦДКА Владимир Дёмин мог весьма фамильярнно обойтись с болельщиками-генералами. Много чего сходило с рук Всеволоду Боброву и другим. Главное было - не попасть под какую-либо воспитательную кампанию, когда люди типа Нариньяни вспоминали вдруг про моральный облик советского гражданина, привычно появляющегося на людях в трусах и майке.
...Мне бы очень не хотелось, чтобы у кого-нибудь сложилось впечатление, что я специально намереваюсь высмеивать здесь идеологическую подоплеку спортивного действа в нашей стране, иронизировать над заидеологизированностью советских спортсменов.
Во-первых, в не меньшей степени были заидеологизированы мы — болельщики. Значительная часть из нас ни в коей мере не представляла из себя ценителей. А болела, в основном, за "наших" против "ихних". И не прощала своим поражения с неменьшей озлобленностью, чем те спортивные начальники, с которых голову в ЦК снимали за проигрыши подопечных. Прекрасно помню, как обыкновенный шофер — дядя Миша Кононов — после поражения в 47-м году ЦДКА в Чехословакии (и проиграли-то с разницей в один гол, в товарищеском матче) кричал, что такую команду надо немедленно разгонять. Сам товарищ Сталин до такого додумался только через пять лет. Прямо скажем, в отношении к спорту народ и партия бывали едиными не так-то и редко...
Во-вторых, приятно нам это или нет, но заидеологизированность заменяла нам профессионализм вовсе не без успеха. И я не убежден до конца: срабатывает ли сегодня коммерческая мотивация или власть над душами соревнующихся держит традиция прежних призывов и лозунгов, передавшихся генетически.
При первом же разговоре нашем со Стрельцовым (для печати) он сказал мне: "Вот, запиши еще... Страну нашу очень люблю, хотя она и поднасрала мне" (он чувствовал себя штрафником государственного масштаба — и при всей глубине обиды это ему в чем-то по-детски льстило). Эдик не скрывал, что обожает фильмы про войну, где наши побеждают...
Спортсменам приятна была близость к строгой власти — не припомню, чтобы кто-нибудь из динамовцев, например, плохо отозвался о Берии или Абакумове. Спортсмены у нас чувствовали себя привилегированной частью общества — не важно, что материальное подтверждение тому могло касаться только действующих спортсменов. И звания, и ордена получаемые, чтобы там ни говорил Нариньяни, в молодые годы свое воздействие еще как оказывали! Впечатляли не одних спортсменов. Я помню, какой завидной казалась мне судьба Эдуарда Стрельцова, награжденного после Олимпиады. Что же говорить о тех юнцах, что связывали свое будущее с большим спортом!
Я думаю теперь, что начальство смущала некая неформальность в признании Иванова и Стрельцова. Начальники ощущали в любви к ним какое-то эстетическое вольнодумство. Игроков других команд, казалось, легче приструнить, припугнуть заменой. А "Торпедо" в какой-то момент выглядело командой двоих. Причем эти двое способны были обыграть любимую (неофициально) команду начальства — "Спартак", как случилось при открытии сезона 2 мая 1956 года. К тому же Иванов со Стрельцовым стали кумирами многотысячного рабочего коллектива, превосходили популярностью всех передовиков производства, вместе взятых.
...Для порядка одернули и спартаковцев Исаева и Татушина, сдружившихся с торпедовцами после Мельбурна.
Нариньяни пишет: "Всесоюзный комитет сделал в конце прошлого сезона серьезное предупреждение Стрельцову, Иванову, Татушину, Исаеву. Футболисты дали слово исправиться. Трое игроков слово держат, а вот четвертый снова дорвался. В прошлое воскресенье какие-то новоявленные купчики — не то из "скупки", не то из ларька "Пиво—Воды" — решили устроить пирушку и пригласили в качестве почетного гостя Стрельцова. Футбольная звезда должна была заменить за столом традиционного свадебного генерала. И хотя никто из приглашавших не был знаком Стрельцову, он принял приглашение, выпил, поскандалил и закончил вечер в милиции".
В мемуарах Валентина Иванова, записанных с его слов ныне живущим в Нью-Йорке Евгением Рубиным, партнер и друг юности Стрельцова, вспоминая о "пирушках" с участием Эдика, говорит вовсе не о тщеславии или неразборчивости центрфорварда в приятельствах. Все объясняется проще. По складу своего характера Эдуард никогда, никому, ни в чем не умел отказать.
Кстати, особой тягой к общению, к пребыванию на людях Стрельцов не отличался.
Вспомнился сейчас эпизод, как встретил уже закончивший выступать Эдик у пивного ларька другого знаменитого торпедовского футболиста Валерия Воронина выпивавшего "с какими-то ханыгами". И якобы (этот случай Стрельцов мне сам рассказывал) сурово приказал "Валера! Немедленно иди домой!" А Воронин в ответ "Мне дома нечего делать!" — "Как же нечего, - изумился Эдуард, - супу разогреешь, вынешь из холодильника бутылку, телевизор включишь, Мишке (сыну) в чем-нибудь поможешь..."
В ложе динамовского стадиона Семен Нариньяни обычно соседствовал с коллегой-"правдистом", в 40-е годы перешедшим целиком на спорт, вернее, на футбол - основателем еженедельника "Футбол" Мартыном Мержановым.
Мержанов был одним из немногих людей, кто остро недолюбливал Стрельцова. В общем-то, за пресловутый "моральный облик". Что, однако, не помешало Мартыну Ивановичу в дальнейшем обожать Воронина.
Я думаю, что Мержанов мог бы вразумить Нариньяни, если бы пояснил ему, что спортсмен, находящийся в своей лучшей форме, теряет напрочь чувство самосохранения.
Стрельцов отлично отыграл сезон 57-го года. Но в такой форме, в какую вошел накануне мирового чемпионата, он еще не бывал никогда. Это ощущалось всеми вокруг. Для понимания этого не требовалось быть знатоком.
Нариньяни, однако, пишет: "Терпение игроков сборной лопнуло, и они собрались позавчера для того, чтобы начистоту поговорить со своим центральным нападающим. Возмущение спортсменов было всеобщим. Футболисты вынесли единодушное решение - вывести Стрельцова из состава сборной команды страны и просить Всесоюзный комитет снять с него звание заслуженного мастера спорта. И была у игроков сборной еще и вторая просьба, так сказать, неофициальная и уже не к Всесоюзному комитету, а к нам, фельетонистам: рассказать в газете, в профилактических целях, о людях, зараженных микробом "звездной" болезни. И вот, внимая этой просьбе, мы взялись за перо.
Сегодня вечером сборная команда вылетает за границу. Затем отправляются на предсезонную подготовку и клубные команды мастеров. И в этих командах, где на левом краю, а где на правом, имеются "звездные мальчики". Так пусть посошком на дорогу, вместо традиционных ста граммов, будет этим мальчикам невеселый рассказ о взлете и падении одного талантливого спортсмена.
Вы спросите: что же это — конец, закат центра нападения?
Все зависит от самого "центра". Товарищи оставили ему возможность для исправления. Они сказали Стрельцову:
— Начни-ка, друг Эдик, все сначала. Поиграй в клубной команде. Наведи порядок в своем быту, в своей семье. Докажи, что ты серьезно осознал свои поступки не на словах, а на деле, и, может быть, мы снова поставим тебя центром нападения в сборной. Но поставим не сегодняшнего Стрельцова — дебошира и зазнайку, а того молодого, чистого, честного, скромного".
Спортсмены (и болельщики вслед за ними) - суеверны. И людям, близким к спорту, не покажется наивным мое нынешнее утверждение, что фельетонист СГЛАЗИЛ Стрельцова. Чего самому Нариньяни, не сомневаюсь, вряд ли хотелось.
Допускаю, что финал фельетона дался ему нелегко. Он противоречит сам себе. Формулирует с несвойственной ему неуклюжестью. Странный призыв спортсмену: будь не сегодняшним, а вчерашним. Ну что это за фраза типа: предпочтем тебя — двадцатилетнего, тебе — молодому. Можно подумать, что многие закреплялись в основном составе сборной 18-летними. И как будто "чистый, честный, скромный" молодой человек не способен на глупость под влиянием несчастливой минуты. Неужели непонятно, что, отсекая, в педагогических целях, Эдика от партнеров по сборной, его обрекают на одиночество, которое поспешат разделить с ним чужие люди?
И опять в духе самых несчастливых для страны лет организуется "осуждение масс". Зачем было заставлять игроков сборной кривить душой — требовать отстранения Эдика от проверочных, контрольных матчей сборной? Это наверняка во вред самой команде. Кому же на пользу, когда команду настраивают против лидера? Ведь команда была склонна прощать своему лидеру легкомысленные поступки не за красивые глаза. Команда, уверен, разобралась бы с Эдуардом без помощи Нариньяни.
В записи одного моего разговора с Владимиром Маслаченко сохранилась фраза, которую, при первоначальном желании отредактировать, я все же оставил в неприкосновенности.
"Не будем забывать о том, что все мы тогда были детьми своего времени — и подчинялись исключительно всем правилам игры отнюдь не по-футбольному". И добавил: "...мы тренировались даже, по счету, не по-футбольному". Как теперь объяснить, возвращаясь из нынешнего времени в тогдашнее, что футбол на самом деле казался иногда большей реальностью, чем сама жизнь, казавшаяся иногда некой ДЬЯВОЛЬСКОЙ ИГРОЙ – с никому до конца не растолкованными правилами. То же самое можно было смело сказать и о других явлениях, где человек самовыражался искренне. А вот во всем, что явление это окружало, кривил душой. Кривил ради того, чтобы не быть угрожающе вынесенным за охранительные скобки увлекавшего его явления. Увлекавшего и в то же время отвлекавшего от навязываемой ему обществом игры. Игры, лишенной спортивного интереса.
Маслаченко можно тоже было отнести к юным дарованиям тогдашнего футбола, Он был всего на год старше Стрельцова. Правда, менее, чем Эдик, популярен, заслоненный находившимся в расцвете сил Львом Яшиным. Но сам факт включения его в сборную, когда тренеры отдали в итоге ему предпочтение перед Олегом Макаровым, Борисом Разинским, Валентином Ивакиным и другими сильнейшими вратарями страны, о многом, конечно, говорит.
Маслаченко вспоминает, как сидел на собрании в Скатерном переулке (там помещался тогда Спорткомитет), где обсуждали и, как уверяет Нариньяни, осуждали Стрельцова коллеги-футболисты. Сильнее, чем слова "товарищеской" критики, как показалось Володе, произносимые начальниками, наивного 22-летнего вратаря поразила ходившая по рукам фотография: в кровь избитый милиционерами Эдик. Маслаченко поразила и сама фотография избиения красавца-парня с необъяснимой, если знали стражи порядка кто перед ними, жестокостью. И то злорадство с каким спортивные руководители показывали ее игрокам сборной.
Итак, в наказание Эдуарда Стрельцова не взяли сборы в Китай. Дублером Никиты Симоняна стал свердловчанин Василий Бузунов — центрфорвард с неслыханно мощным ударом. Но как игрок комбинационного плана тренеров сборной заведомо не удовлетворявший.
Чего же лишился Стрельцов, не поехавший сборной?
"Нас готовили, — вспоминает Маслаченко, - так, как, по-моему, готовят рейнджеров (по-нашему — омоновцев). Понятно? В Китае мы жили на острове, на реке Хуанхэ. И если бы кто-то из нас захотел переправиться в город, взять джонку, его бы, наверное, бесплатно перевезли. Но для "путешественника" самоволка была бы чревата комсомольским или партийным выговором, а то и отправкой домой... Мы вставали в половине шестого утра - и начиналась первая тренировка. Было очень холодно. Нам выдали несколько комплектов прекрасного теплого нижнего белья, с кальсонами, со всеми делами, в чем мы спали. Кормили нас, как говорится, "на убой": европейская кухня, продукты великолепные. Но рядом готовили себе пищу китайцы — и мы лягушек пробовали, суп из кошек ели, это, говорили, полезно... После первой, утренней, тренировки - в 12 часов следующая. В четыре — еще одна... По возвращении на родину нас загнали на сборы в Тарасовку".
В Тарасовку прибыл и прощенный Эдик. Обделенный супом из кошек, он, по общему мнению, ничего не потерял. Игра его в чемпионате вызывала всеобщий восторг. На Кубок, кстати - тоже. За короткий срок торпедовцы дважды играли с тбилисскими динамовцами — и забили уйму мячей. Приехавшие на сборы конферансье Евгений Кравинский с партнером шутливо осведомились у знаменитых тбилисцев, включенных в сборную страны: каково им было просыпаться наутро после матча с "Торпедо"? И сам же Кравинский тут же пошутил, назвав начало того дня — "утро стрелецкой казни".
Но шутки шутками, а "жили мы, - продолжает свой рассказ Владимир Никитич, — по совершенно отличным от всего спортивного мира законам. Меня не разубедить, что футбол - творческий труд. А для такого труда никаких условий не было. Тренировать тогда означало - гонять. К наилучшей форме шли через усталость. Мы существовали в идиотском режиме - ни купаться, ни загорать, ни с девушкой встретиться..." (А другой вратарь тогдашней сборной Валентин Ивакин утверждает, что девицы из соседних дачных мест, да и из самой Москвы, осаждали, оккупировали Тарасовку, охотились за молодцами-футболистами.)
"Для рейнджеров, — заключает Маслаченко, — такой режим, может быть, и приемлем. Но для актеров, которые должны работать на публике, он — каторга..."
...В прозе Евтушенко, не говоря уж о поэзии, автобиографический мотив изначально был весьма силен. И первый его рассказ — "Третья Мещанская" — мог бы рассматриваться как воспоминание о юности в чистом виде, если бы не персонаж Кока Кутузов, в котором по всем приметам угадывается Эдик Стрельцов. Легкомысленный Кока наливается пивом в ресторане за день до ответственной международной игры. Но выходит на поле отяжелевший, малоподвижный — и забивает на последней минуте решающий гол. Эпизод действительно взят из спортивной жизни. Сборная проигрывала румынам за минуту до финального свистка. Стрельцов вдруг ринулся за уходящим за лицевую линию мячом — и под немыслимым углом закатил его в ворота, заметив по ходу, что вратарь небрежно прикрывает ближайший угол. Такой гол можно было бы назвать типично стрельцовским — в нем остроумие замысла и остроумие исполнения неразделимы.
Документальных подтверждений, что был Стрельцов накануне матча в ресторане, разумеется, нет. Евтушенко исходил из логики характера Эдика, в чем-то, не исключаю, подсказанной ему и слухами, которые доходили до болельщиков, и фельетоном Нариньяни.
Но интереснее здесь другое. Евтушенко по возрасту старше Стрельцова на пять лет, а в рассказе делает себя, наоборот, моложе. Ему хочется включить Стрельцова в свою как бы душевную биографию, в биографию своего поколения.
Я познакомился с Евтушенко летом рокового для Стрельцова 58-го года. И хорошо помню, как в одной из застольных бесед самый популярный в тот момент из поэтов сказал: "У советской молодежи три кумира: Глазунов (художник), Стрельцов и Евтушенко".
А осенью, после всего случившегося с Эдиком, в журнале "Октябрь" появилась поэма Евгения, где покоробила меня строчка: "любой стиляга и стрельцов" (Стрельцов, заметьте, с маленькой буквы).
Но Стрельцов никогда потом зла на Евгения Евтушенко не держал. Они были в прекрасных отношениях. И Стрельцов этим приятельством дорожил. Никогда не забуду, как незадолго перед смертью, вспомнив поэта, он сказал о нем с ласковой, непередаваемой на бумаге интонацией: "Же-енька". Смертельно больному Эдику забавным казался эпизод в Чили, когда присутствовавший там одновременно со сборной по футболу Евтушенко пообещал по 50 (кажется) долларов личной премии за каждый забитый гол. А Стрельцов забил целых четыре — и столько денег у Жени не оказалось. Футболисты добавили своих - и знатно отметили победу в каком-то не из последних ресторанов. Своего рода интерпретация "'Третьей Мещанской", может быть...
Той же осенью, когда вышла поэма, где так досадно некстати упоминался Эдуард, происходило избиение Бориса Пастернака в связи с присуждением ему Нобелевской премии. И в той ситуации Евгений Евтушенко держался очень достойно, в отличие от многих, не менее достойных, чем он, людей.
В известной общественной несостоятельности в случаях публичного осуждения Стрельцова и Пастернака я вижу некоторое совпадение. Которое для себя объясняю ни чем другим, как искренностью просоветских настроений в тот момент.
"Оттепель", по существу, уже сходила на нет. Волюнтаризм, как позже это стали называть, Хрущева проявлялся все сильнее. Между прочим, и в случае со Стрельцовым, и в случае с Пастернаком не интересовавшийся ни футболом, ни поэзией Хрущев оказывался слепым орудием сторонников ренессанса сталинских порядков. Но всем нам так не хотелось верить в поворот обратно. И по слабодушию хотелось предположить, что наказание невиновных — эпизод. И что наказанные не до такой уж степени невиновны. И не надо, может быть, дразнить властных гусей, вызывая массовые репрессии, память о которых еще была очень свежа.
Все эти мысли о сходстве в отношении жаждавшей единства с "оттепельным" начальством общественности я и выразил в "Огоньке" первых перестроечных лет. И довольно скоро прочел в журнале "Журналист" недоуменный отклик. Автор отклика снисходительно одобрял мою заметку о Стрельцове. Но раздраженно удивлялся: при чем здесь Пастернак? Подпись под откликом была - Илья Шатуновский...
Да, тот самый Шатуновский, который вместе с Н.Фомичевым написал фельетон "Еще раз о звездной болезни".
Меня поразил сам факт отклика именно этого человека. Он считал себя вправе после всего случившегося со Стрельцовым, почти 30 лет спустя, спокойно оценивать написанное о нем как о великом футболисте, вошедшем в историю и страны, и ее спорта, несмотря ни на что. Вот тогда и захотелось мне сделать то, что делаю я только сейчас - возвращаюсь к фельетону, опубликованному после вынесенного приговора.
После казни Стрельцова, на которую настойчиво звал нас Нариньяни...
Стрельцов уже как бы не интересовал авторов фельетона. Они обращались с предупреждением к тем, кто еще оставался на свободе. Но отказать себе еще раз в возможности вытереть ноги о поверженного Эдуарда "комсомольские правдисты" не смогли.
"В то же время, когда наши футболисты готовились к ответственным играм на зарубежных стадионах, Стрельцов оказался недостойным высокого доверия, которое ему оказал коллектив, общественность, напившись, по своему обыкновению, он совершил тяжкое уголовное преступление и вскоре предстанет перед судом, как хулиган и насильник".
Опять казеннобольшевистский слог с чарующей легкостью в две-три строчки умещает и трагедию, и романтичную даль. Завидное умение "пригвоздить к позорному столбу", не снисходя до аргументированных доказательств. Мои коллеги не подозревают, что позором — причем навсегда - покроют и самих себя. А вдруг и подозревают - и, чувствуя бессилие свое перед грядущими временами, заводят себя с особой настойчивостью, доводя до слепой ярости. Я знаю, что труд газетчика — подневольный. И сегодня не обольщаюсь возможностями совсем уж независимой журналистики. Тех же времен, когда с успехом творили Шатуновский и компания, сам был свидетелем. И нелегко мне осуждать их. Тем более, что в гнев их на Стрельцова не могу поверить. Шатуновский, как я слышал, сам неплохо играл в футбол — и уж игрока он-то мог оценить квалифицированно.
И видит Бог, мне хотелось бы найти для газетчиков оправдание. Но ведь оправданий "киллеру" сегодня в своей — "независимой" - журналистике не ищем. Правда?..
А ведь у Фомичева и Шатуновского уже не приглашение на казнь, как у Нариньяни, а сама КАЗНЬ. Без суда, заметьте. Суд еще только предстоит, а Стрельцов уже объявлен НАСИЛЬНИКОМ. Журналистами создается соответствующий образ, чтобы никто не пожалел. Не посочувствовал внешне очень симпатичному парню, которого вся страна и на фотографиях видела (взгляните на этот бочининский снимок в "Огоньке", где атлет с лицом ребенка зашнуровывает бутсу), и на экране телевизора — этому "кукленку", как много лет спустя назвала его супруга Бескова - красавица Валерия Николаевна...
Ну и уж если быть дотошным в мелочах, то "напился, по своему обыкновению", Эдик вовсе не в те дни, "когда наши футболисты готовились к играм на зарубежных стадионах" (так по привычной в советские времена конспирации назывался предстоящий чемпионат мира). Из хроники футбольной мы знаем, что во всех предшествовавших отъезду в Швецию матчах Стрельцов принял заметное участие. А то и эту подробность опустив, недолго Эдуарду и измену Родине "пришить" — до чего, однако, фельетонисты не додумались (времена все-таки немного смягчились). Хотя если ругать Стрельцова, то уж прежде всего за легкомыслие и безответственность. Ведь все, что произошло с ним, случилось за четыре дня до отъезда на соревнования. И при хорошем (как, например, мое) к нему отношении, происшедшее с центрфорвардом можно бы и нервным срывом объяснить после нервного перенапряжения. Уже никаких сомнений в его участии в чемпионате мира ни у кого не могло быть. С ним связывались все надежды. Все прегрешения бы ему простили, сыграй он в Швеции. Прославься, как прославились тогда Гарринча и Пеле.
Да и случись даже то, что случилось, скажем, за день до отъезда или совсем уж накануне - почти уверен: нашлись бы силы вызволить его из милиции, пока до самых верхов не дошло. Тем более, что и по сей день в истории этой много темного. И впихнули бы Стрельцова в поезд, как тогда, когда уезжали на отборочный матч год назад...
...В который раз я оправдываюсь здесь за свою горячность. Надеюсь быть правильно понятым в том, что вовсе не желаю представить подневольных фельетонистов извергами. А так и не сумевшего изжить в себе дух свободы, казнимого Стрельцова — ангелом.
Как же испытывал, как же искушал он судьбу, в общем-то благосклонную к нему в большинстве случаев.
Но мы же сейчас не запоздалое следствие ведем.
А лишь делаем слабую попытку исследования весьма неординарной личности. Хотя реализовалась эта личность в таком, казалось бы, понятном всем деле, как футбол.
Я говорю: слабую попытку, в том смысле, что средства, с которыми обращаемся мы к исследованию, скорее всего негодные.
Нет выдающихся людей без странностей. Но кому дано судить исчерпывающе: а вдруг бы без подобных странностей выдающийся человек не то чтобы не мог состояться, а просто-напросто не существовал?
Шатуновский в фельетоне, конечно, не может без положенной демагогии: "...впервые за много лет Пролетарский райком ВЛКСМ вспомнил, что Стрельцов комсомолец. Центра нападения вызвали в бюро райкома ВЛКСМ. Члены бюро райкома и приглашенные на заседание члены заводского комитета ВЛКСМ были до глубины души возмущены поступком хулигана. Они вынесли предложение исключить Стрельцова из комсомола.
Такая постановка вопроса не укладывалась в головах руководителей района:
— Как "выдающегося" и "исключительного" вдруг исключить.
Фельетонист вынужден прикидываться простачком. Нельзя же писать в центральной молодежной газете, что поездка на чемпионат мира - дело в высшей степени политическое. И не заяви после поездки в Китай старший тренер сборной Гавриил Качалин, что иной кандидатуры во главе атаки, кроме Эдуарда Стрельцова, он не видит, разговор о торпедовском форварде действительно решался бы на уровне райкома. Но представьте себе: исключать из комсомола советского гражданина накануне зарубежной командировки? А победит наша команда в Швеции, на что делалась большая ставка, снова награждать бывшего комсомольца (а иначе как же — за неслыханную в истории отечественного спорта победу?), восстанавливать ему звание заслуженного? У нас же и награды не обходились без бюрократической волокиты. И вообще удобно ли будет, что героем мирового чемпионата станет некомсомолец?
Шатуновский привычно иронизирует: "Слово взял первый секретарь райкома ВЛКСМ Виктор Полищук. Сначала секретарь дал туманное определение понятия "широта русской души", потом решительно стал утверждать, что именно такая душа у Эдика. Из выступления Полищука явствовало, что Эдик человек, в сущности, хороший, что он одумается, исправится, а посему достаточно записать ему строгий выговор, но на футбольном поле оставить, ибо забитыми голами, искупит саму вину".
Секретарь райкома — не Достоевский. Но в размышлениях его о русской душе - есть свой резон. И вообще секретарь выглядит даже в карикатурном преломлении фельетониста человеком искренним и неглупым. Секретарь райкома в сущности предлагает то же самое, что и многоопытные тренеры и партнеры Стрельцова отнюдь не альтруисты, а люди и с амбициями, и с сомнением, но реалисты, радеющие за общее дело, - принимать Эдика таким, какой он есть. Мы же видим, чтобы со Стрельцовым ни случалось, как бы ни бывал он виноват в нарушениях режима, он не переставал оставаться всеобщим любимцем — ребенком, лучше всего реагирующим на ласку. А по жизни мы знаем, далеко не все прощается и самым крупным талантам. В Стрельцове мы, может быть, помимо таланта, как ни странно, принимали еще отсутствие какой бы то ни было твердости характера в бытовых проявлениях. Что, однако, не сказывалось на его истинно спортивном характере на поле, где опять же чаще подкупала беззащитность артиста. Или то самое метание русской души, никого не оставлявшее равнодушным. Без вдохновения не мог сыграть в свою силу. Но ожидание его вдохновенных минут и составляло очарование современного ему футбола. Вероятно, стихийным проявлениям он подвластен бывал и в жизни. Как положено (кем, впрочем, положено — Господом Богом?) гению, он не взрослел. Даже в мудрости, пришедшей к нему в последние годы жизни, он во многом оставался ребенком — величия души было в нем всегда гораздо больше, чем величия мысли, разума...
Мы отвлеклись, заметив, что он искушал судьбу как никто. И дав в тот злополучный день ему последний шанс, она от него отвернулась.
Шатуновский категоричен: "Не случайно, что для этого сборища услужливо предоставил свою загородную дачу директор магазина торга "Мосовощ" №88 С.Б.Караханов, что способствовал преступлению его сын, околофутбольный болельщик Эдуард Караханов, по какому-то недоразумению получивший погоны офицера". Умели бить наши фельетонисты — вот и военному ведомству досталось и тезке Стрельцова лично (без предъявления каких-либо конкретных обвинений).
Просто заговор обреченных! Шел у нас в начале пятидесятых такой фильм-памфлет "Заговор обреченных", где кардинала играл Александр Николаевич Вертинский, за что еще Сталинскую премию получил.
Я не смеюсь над "обреченными". Вспомните обстановку сборов в Китае. И последующие строгости. А сейчас до отъезда оставалось четыре дня. Футболисты примерили костюмы в ателье. Образовалось неожиданно "личное время". Которым решено было распорядиться соответствующим образом — достаточно безобидным для взрослых, известных всей стране людей.
... И много лет спустя после всего случившегося Эдик, на удивление без горечи и драматизма, вспоминал этот роковой для себя — и, как выяснилось, для всего отечественного футбола — день. Он ждал Огонькова и Татушина у магазина "Российские вина" на улице Горького. Они запаздывали. Он устал ждать. Ехать на дачу ему особенно и не хотелось. Но позвали — ему ли отказываться. Ждать, однако, надоело. Он шагнул было в сторону стоянки такси, чтобы уехать домой, на Автозаводскую. И тут увидел Сергея Сергеевича Сальникова — знаменитого инсайда, уважаемого всеми игрока, старшего товарища. Они зашли в "Российские вина" — выпить сухого. Вот тут-то и подкатили Огоньков с Татушиным. Поехали навстречу неприятностям...
Используя терминологию Шатуновского, суд над Стрельцовым был не случайно закрытым, а не только скорым. Присутствующий на нем Андрей Петрович Старостин утверждал, что все выглядело фарсом (включая кокетство с залом "потерпевшей", державшейся героиней и намекавшей, что у них с Эдиком еще все "сладится"), если бы не обух приговора — двенадцать лет (это уже после ходатайства рабочих ЗИЛа о смягчении). Двенадцать лет строгого режима!
В то лето, когда все случилось — и до суда, и после, — приходилось слышать массу версий происшедшего на даче. Но хорошо помню, что ни в одной из них не содержалось криминала. Никто из рассказчиков не винил Стрельцова. Все осуждали случайную подругу...
Однако сразу после приговора в нашей законопослушной стране клеймо насильника на Эдике было поставлено. Может быть, многими из нас владело раздражение, что мы, как всегда, бессильны. И справедливости у нас никогда не судьба восторжествовать. Ко всему, конечно, в дальнейшем примешалось огорчение проигрышем. Стало совершенно ясно, что команда у нас подобралась отличная — теперь-то мы понимаем, что лучшая вообще за все времена. И не хватало ей только молодости Эдуарда Стрельцова — и всех, разумеется, присущих ему качеств.
"Попав в милицию, — пишет Шатуновский, — Стрельцов был уверен, что стоит ему, центру нападения сборной, назвать свою фамилию, как его, слегка пожурив, тотчас отпустят на все четыре стороны".
У Стрельцова же, как он много лет спустя мне рассказывал, сложилось иное впечатление. Милиционеры, словно радовались случившемуся, как чему-то долгожданному. Эдику показалось, что давняя, как он считал, динамовская охота за ним завершилась осознанной местью. С "Динамо", как и с армейским клубом, отношения его все более осложнялись из-за постоянства его отказов покинуть "Торпедо". А призвать в ряды Стрельцова нельзя било из-за сильного плоскостопия... За московское "Динамо" он даже сыграл против одной из южноамериканских команд, в память о чем ему подарили (не без намека) динамовскую майку.
Кстати, после задержания на даче его и отпустили на все четыре стороны. И, казалось, "заиграно". Он вернулся в Тарасовку. Удил вместе с Яшиным рыбу, когда за ним приехал из Москвы "черный ворон"...
Кто-то из доброжелателей успел донести о случившемся со знаменитым футболистом на самый верх. И рассказывают что Хрущев, по обыкновению (снова используем терминологию футболистов) вспылил, не захотел выяснять подробностей, и полицейскую машину нельзя уже было остановить. Отсюда и поспешность, отсюда и секретность.
Но совсем уж на всенародную популярность по новым временам плюнуть было нельзя. "Народу" надо было объяснить что-то, по мере возможностей, внятное. Не перепечатывать же повторно фельетон Нариньяни. Его решили освежить, сохранив главные положения, сформулированные "правдистом". Что Фомичев с Шатуновским и сделали. Оригинальным их труд назвать нельзя. Они даже с названием мудрить не стали.
Фельетонисты твердят о попустительстве заводских начальников: "Взять бы руководителям завода да как следует наказать хулигана не только за то, что он дебоширит, но и за то, что плюет на коллектив, членом которого он является. Но высокопоставленные болельщики насмерть перепуганы, что Стрельцов и в Самом деле выполнит свою угрозу, перебежит из "Торпедо" в другое общество. И, чтобы задобрить юного нападающего, ему начали делать всячески поблажки. Стрельцов пьянствовал, а ему выдавал денежные премии, благо коллектив автозавода успешно перевыполнял план".
Фельетонисты восхищаются гуманизмом и мудростью неподкупной милиции: "...Не успел Стрельцов оказаться в милиции, как в кабинете начальника отделения начал непрерывно трезвонить телефон:
— Кого вы задержали? Это ведь Стрельцов, наш лучший футболист! Не делайте, ради бога, шуму!
Начальнику отделения становится очень неловко, он и сам ценит Стрельцова как футболиста не меньше его заступников, ну а как быть? Законы-то одинаковы для всех: и для тех, кто играет в футбол, и для тех, кто его смотрит".
В общем-то, да — били в милиции (я об этом писал раньше) не только футболистов.
Фельетонисты в таких случаях умели вызвать праведный народный гнев и против неназванного по фамилиям и конкретным должностям начальства. Эффект демократии и равенства достигался "нелицеприятной" критикой такого, например, рода: "К сожалению, невозможно перечислить всех, кто, считая себя ценителями и покровителями футбола, помог Стрельцову оказаться на скамье подсудимых. Это и те, кто звонил в команду накануне ответственной игры и давал советы и указания игрокам и тренерам, и те, кто снаряжал посыльных с подарками на дом к центру нападения, и те, кто создавал атмосферу угодничества, ореол исключительности вокруг имен футбольных "звезд". Действия этих людей не подпадают ни под одну из статей уголовного кодекса. Но суд общественности должен состояться".
И уж в последней отчаянной попытке — и небезуспешной, кстати, — заручиться поддержкой обывательской аудитории фельетонисты решаются на крайнюю меру, "опускают" Эдика, заявляя: "А человек-то Стрельцов был серый, недалекий... Он искренне считал, что Сочи находится на берегу Каспийского моря, а вода в море соленая от того, что в ней плавает селедка".
Убили наповал. Как будто все гении спорта или искусства непременно сведущи в географии и вообще эрудиты. Известен случай, когда другой великий футболист не смог на занятиях в школе тренеров разделить тысячу на пять, а Николай Дементьев с места подсказал ему: "Гриша, да это же — литр на пятерых". И тот немедленно выпалил: двести грамм. А незабвенный Евгений Евстигнеев, умевший как никто передать со сцены и экрана мысль, сыграть интеллектуала, искренне считал, что член-корреспондент — это неудавшийся ученый, перешедший на работу в газету. Да множество аналогичных примеров!
Да уж, упрекнуть в серости едва ли не самый могучий интеллект мирового футбола — это как же не уважать надо Игру?
Повторюсь — не верю, что фельетонисты были до конца искренни. И сами верили в то, что пишут.
Конечно, для определенной категории людей Эдуард Стрельцов до конца жизни оставался человеком с отметиной. Нашелся и в школе тренеров педагог, решившийся упрекать живого классика футбола его прошлым, позволивший себе высказывание, что Стрельцову и Юрию Севидову не место за столь престижной партой. Да и еще, конечно, встречались люди, забывшие пословицу про тюрьму и суму...
Но позволю себе предположение, что враги и недоброжелатели Эдика тоже по-своему творили легенду Стрельцова. Годы заключения и возвращения в большой футбол показали Эдуарда Стрельцова во весь рост - во всем его человеческом величии.
И при всех понесенных им потерях (потере здоровья прежде всего) он все-таки не жертва системы, а герой, выстоявший естественно и гордо противоборство с ней.
А к жертвам системы я отнес бы газетных хулителей Стрельцова и тех из нас, кто заставил себя им поверить...
Александр Нилин(«МК-Футбол»)